В разделе: Архив газеты "Бульвар Гордона" Об издании Авторы Подписка
ВРЕМЕНА НЕ ВЫБИРАЮТ

Киевлянка Ирина ХОРОШУНОВА в дневнике 1943 года: «Логан не понимает, как могут брать семью, если виновен только муж. Странно. Немец не понимает, что такое гестапо»

Интернет-издание «ГОРДОН» продолжает серию публикаций из дневника Ирины Хорошуновой —
художника-оформителя, 28-летней коренной киевлянки, пережившей оккупацию украинской
столицы в годы Второй мировой войны.

«Мы хоть и знаем, что все равно наши победят, сами дожить не надеемся»

18 июня 1943 года, суббота.

Время идет медленно в днях, а вместе проходит очень быстро. И новости у меня есть, и нет их. Третьего числа встретила на улице следователя из полиции, у которого была в апреле в поисках своих. Он сам остановил меня на улице.

«Дело окончено, — сказал он. — И хотя никто из семьи не виноват, но немцы считают, что если кто-нибудь один виновен, то нужно изолировать остальных».

«Очень серьезное дело, — сказал он (это я и без него знаю). — Не искать, не про­бовать узнавать что-либо. Это бесполезно». И трижды повторил: «Не рекомендую!». И так глупо мы устроены, что хотя готова к этому давно, все равно снова как обухом по голове. Нечего ждать. И все мои поиски бессмысленны. Только отчаяние.



Немецкий автомобиль Wanderer и мотоциклисты на улице Кирова (ныне — Грушевского) в оккупированном Киеве, 1943 год

Немецкий автомобиль Wanderer и мотоциклисты на улице Кирова (ныне — Грушевского) в оккупированном Киеве, 1943 год


Третьего дня публиковались сообщения о том, сколько взято укрепленных сел, бункеров и вооружения. Называется это «борь­бой с тыловыми бандами».

Села горят. А немцы боятся из села в се­ло через пять километров перейти. Мо­лод­цы наши партизаны! Только они сейчас единственный источник нашего оптимизма. Ведь хоть и знаем, что все равно наши победят, сами дожить не надеемся. Сколь­ко раз ждали уже, и все напрасно. Только всякий раз, когда ждут наших, осторожность забудут, и конец. Гибнут так, как мои погибли. А мы ждем. И, как всегда, ничего не знаем.

8 июля 1943 года, четверг.

Вчера был день Лелиного рождения. На Житомирской, на Андреевском вспоминали. И хорошо это, и плохо. В такие дни тяжелее. И так все складывается, что даты подчеркиваются. В прошлом месяце тре­ть­его числа встретила следователя из полиции. Этого третьего Логан был в гес­тапо, спрашивал. Ему сказали, что дело 3 мар­та весьма известно и серьезно. Спра­шивать о нем никому нельзя. То, что делает гестапо, обнародованию не подлежит. Что сделано с семьей, неизвестно. Думай что хочешь. Надейся, если можешь. Угова­ри­вает меня, что нужно жить. Что нужно надеяться.

23-го утром была на Сырце. Убеждена, что нет их здесь, но пока в этом не убедишься, все равно не успокоишься.

«Я остановилась. Навстречу по шоссе бежала женщина. Она крикнула мне: «Не останавливайтесь, а то застрелят!»

К лагерю, сказали мне, нужно идти ми­мо еврейского кладбища, через Бабий Яр. Там дорога на Сырец и много людей ходит. Так сказали. А от самого дома бывшего пар­тий­ного образования — никого. Вось­мой час утра. Погода ясная, безоблачная. Солн­це жжет. И никого нигде. На бывшем садоводстве немецкие надписи: территория занята УСМА. Это немецкое пароходное общество. Дальше еврейское кладбище. Сте­на стоит. Не видно, чтобы кто-ни­будь брал памятники, хотя в газете уже с месяц печатается обращение к желающим взять с ев­рейского кладбища бесплатно па­мят­ники и ограды. Но берет ли их кто-нибудь и брал ли?

Территория кладбища тоже занята УСМА. Вход строго воспрещен. И нигде, ни на дороге, ни на кладбище, ни одной живой души. Если бы не солнце и птицы, было бы совсем жутко. Следов еврейского погребального шествия нет больше. Груды паспортов убрали. Дорога пыльная и пустая.

За кладбищем огороды. Там две женщины и мужчина работают. А дальше снова никого. Дорога спускается в яр. Перед яром доска с надписью: «Запрещенная зо­на. Хо­дить строго воспрещается. Стре­ля­ют без предупреждения».

А мне сказали, что сюда нужно идти. Но стоять тем более нельзя. Спускаюсь в яр. Там песчаная дорога с массой следов. И снова карабкается почти отвесно вверх. Яр изгибается и тянется почти от русского кладбища вдоль стены еврейского. Откосы его покрыты травой. На дне какая-то кирпичная кладка поперек него. Здесь возле дороги никаких следов расстрелов и засыпанных людей. Дальше за поворотом песчаные откосы. Туда тянет посмотреть. Но жутко. И остановиться нельзя. Дорога взобралась отвесно вверх. За нею снова те же надписи. Тишина. Солнечно, ясно, жарко. Над яром не слышно птиц. И тихо до жути. Может быть, еще оттого, что стреляют без предупреждения. И му­чи­тельно хочется разглядеть место расстрелов. Каждую ночь, может быть, и в эту ночь, туда спускались люди. В последний раз оглядываюсь на песчаные откосы.

Дорога выходит на шоссе. Оно огибает какие-то строения, стоящие далеко в глубине. А вдоль шоссе проволочная ограда в два ряда. Это лагерь. Постройки настолько далеко от проволоки, что рассмотреть что-либо или кого-либо невозможно. По верху наружного края проволочного заграждения шнур электрический на фарфоровых изоляторах. Я остановилась. Навстречу по шос­се бежала женщина. Она крикнула мне:

— Не останавливайтесь, а то застрелят!

Побежала вдоль огорожи. Я — за ней. Она кричала в пустое пространство лагеря:

— Девочки, не видели Галочку, что на кухне работает?

Никаких девочек не было видно, и только очень далеко внутри были видны люди. Но кто они, разобрать не было возможности.

Эта женщина объяснила мне, что в канцелярии принимают передачи. Это было в направлении города. Женщина побежала дальше, так же крича в пустое пространст­во.

«За забором небольшой, очень чистый дачный домик. Словно не в лагере,
о котором рассказывают ужасы, а на даче у зажиточных людей. Ходят девицы
в крепдешиновых платьях»

На повороте к русскому кладбищу часовой, украинский полицейский в черной фор­ме, с ружьем. Ответы — как у всей на­шей полиции. Стоит олух и словно не понимает, что ему говоришь. А когда поймет, тогда ты не понимаешь, что он говорит. После несколько раз повторенных вопросов он объяснил все-таки, что передачу принимают в правом окне контроля. Тут же справа начало лагеря. Голубой чистый за­бор. Цветы. Чистота. Сто­ит немецкая ма­ши­на. За забором небольшой очень чис­тый дачный домик. Словно не в лагере, о котором рассказывают ужасы, а на даче у зажиточных людей. Ходят девицы в крепдешиновых платьях, в белых передниках с немецкими прическами, как те, что обслуживают немецкие казино. А из окон пялятся физиономии полицейских.

Первое окно открыто. В комнате нет ни­кого. Там цветы. Радиоприемник хороший. Играет. Стоят два или три узла, с переда­чами, очевидно, потому что фамилии написаны.

Наконец из соседней комнаты выдвинулся полицейский с таким же беспросветно-умным лицом, как и тот, что у входа.

«Вам чаво?». — «Передачу передать». — «То передайте». — «А как узнать, есть ли они?». — «Та тут ничего узнать нельзя. И вообще тут стоять не разрешается». — «Мне можно подождать?». — «Тут ждать не разрешается». — «А когда же мне прийти?». — «Та когда хотите».

Аудиенция окончена. Когда я ухожу, из-за проволоки распухший парнишка лет 16-17 просит: «Тетя, не бросите ли хлебца?».

Он несет ведра с водой. Но полицейский тычет ружье в мою сторону.

«Проходите, гражданка, стрелять буду».

Я прохожу. Парень смотрит вслед. Шос­се идет мимо русского кладбища, поворачивает на Петровку. Больше не нужно идти через Бабий Яр. От Петровки шла какая-то женщина на Еврейский базар. Она рассказала мне об этом лагере, многое подтвердив из того, что рассказывали другие. Ходить туда нельзя. Могут убить, или немец спустит собаку, как было с одной приезжей женщиной. Она искала дочь, остановилась у проволоки. Собака порвала ее едва не до смерти.

Это была среда 23 июня. В четверг вечером, после очередного урока, впервые по-немецки рассказала Логану свою историю. На него она произвела ужасное впечатление. Он не понимает, как могут брать семью, стариков, детей, если виновен только муж. Странно. Немец не понимает, что такое гестапо.

Снова все во мне поднялось со всей си­лой, потому что на безучастность всегда рас­считываешь, а участие, да еще от нем­ца, всегда неожиданно. Оттого и волнует. А он долго уговаривал меня сказать имена. Он пойдет в гестапо и сам спросит о моей семье. Сколько ни говорили ему, что в лучшем случае ему ничего не скажут, а в худшем — его визит туда будет иметь тяжелые последствия и для него. Он все равно на­стоял. И имена мы ему сказали.

А у него ведь семья, трое маленьких детей, из которых старшему шесть с половиной лет.

«Ну, так меня арестуют, — говорит он. — Меня же знают, у меня много друзей, меня освободят».

Но я знаю, что это бесполезно. А 3 июля, как я уже писала, Логан пошел все же в гестапо. И снова стало ясно, что нет у меня надежды найти их сейчас. Слишком серьезное дело. Да, я это знала и знаю.

(Продолжение следует)



Если вы нашли ошибку в тексте, выделите ее мышью и нажмите Ctrl+Enter
Комментарии
1000 символов осталось